Неточные совпадения
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение
над жизнью и продолжал в ее душе, не
думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и
свои небрежные уроки.
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая
свою пагубную власть
над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость становится законом
жизни —
подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Вася Шеин, рыдая, возвращает Вере обручальное кольцо. «Я не смею мешать твоему счастию, — говорит он, — но, умоляю, не делай сразу решительного шага.
Подумай, поразмысли, проверь и себя и его. Дитя, ты не знаешь
жизни и летишь, как мотылек на блестящий огонь. А я — увы! — я знаю хладный и лицемерный свет. Знай, что телеграфисты увлекательны, но коварны. Для них доставляет неизъяснимое наслаждение обмануть
своей гордой красотой и фальшивыми чувствами неопытную жертву и жестоко насмеяться
над ней».
— Ведь пятнадцать лет ее берег, Гордей Евстратыч… да… пуще глазу
своего берег… Ну, да что об этом толковать!.. Вот что я тебе скажу… Человека я порешил… штегеря, давно это было… Вот он, штегерь-то, и стоит теперь
над моей душой… да…
думал отмолить, а тут смерть пришла… ну, я тебя и вспомнил… Видел жилку? Но богачество… озолочу тебя, только по гроб
своей жизни отмаливай мой грех… и старуху
свою заставь… в скиты посылай…
— Разве кому лучше, коли человек, раз согрешив, на всю
жизнь останется в унижении?.. Девчонкой, когда вотчим ко мне с пакостью приставал, я его тяпкой ударила… Потом — одолели меня… девочку пьяной напоили… девочка была… чистенькая… как яблочко, была твёрдая вся, румяная… Плакала
над собой… жаль было красоты
своей… Не хотела я, не хотела… А потом — вижу… всё равно! Нет поворота… Дай,
думаю, хошь дороже пойду. Возненавидела всех, воровала деньги, пьянствовала… До тебя — с душой не целовала никого…
Любовь написала Тарасу еще, но уже более краткое и спокойное письмо, и теперь со дня на день ждала ответа, пытаясь представить себе, каким должен быть он, этот таинственный брат? Раньше она
думала о нем с тем благоговейным уважением, с каким верующие
думают о подвижниках, людях праведной
жизни, — теперь ей стало боязно его, ибо он ценою тяжелых страданий, ценою молодости
своей, загубленной в ссылке, приобрел право суда
над жизнью и людьми… Вот приедет он и спросит ее...
В нём что-то повернулось, пошевелилось в этот день, он чувствовал себя накануне иной
жизни и следил искоса за Дудкой, согнувшимся
над своим столом в облаке серого дыма. И, не желая,
думал...
Он долго и подробно рисовал прелести
жизни, которую собирался устроить мне у себя в Тифлисе. А я под его говор
думал о великом несчастии тех людей, которые, вооружившись новой моралью, новыми желаниями, одиноко ушли вперёд и встречают на дороге
своей спутников, чуждых им, неспособных понимать их… Тяжела
жизнь таких одиноких! Они —
над землёй, в воздухе… Но они носятся в нём, как семена добрых злаков, хотя и редко сгнивают в почве плодотворной…
Оттого, что он сам их не понимает и не дает себе труда
подумать о том, куда девать
свою душевную силу; и вот он проводит
свою жизнь в том, что острит
над глупцами, тревожит сердца неопытных барышень, мешается в чужие сердечные дела, напрашивается на ссоры, выказывает отвагу в пустяках, дерется без надобности…
— Но я
думаю, что это… как вам сказать?., это стремление лишних женщин. Они остались за бортом
жизни, потому что некрасивы или потому, что не сознают силы
своей красоты, не знают вкуса власти
над мужчиной… Они — лишние. Но — нужно есть мороженое.
В саду было тихо, прохладно, и темные, покойные тени лежали на земле. Слышно было, как где-то далеко, очень далеко, должно быть за городом, кричали лягушки. Чувствовался май, милый май! Дышалось глубоко, и хотелось
думать, что не здесь, а где-то под небом,
над деревьями, далеко за городом, в полях и лесах развернулась теперь
своя весенняя
жизнь, таинственная, прекрасная, богатая и святая, недоступная пониманию слабого, грешного человека. И хотелось почему-то плакать.
Нет, осторожно и зорко осматривается он вокруг себя, долго
думает над своим решением; хочет идти вперед, — но не скачками, а твердой, медленной поступью, мало-помалу; стремится к знанию, но избирает для себя предметы более к нему близкие, имеющие прямое отношение к его
жизни.
Обманутые все эти люди, — даже Христос напрасно страдал, отдавая
свой дух воображаемому отцу, и напрасно
думал, что проявляет его
своею жизнью. Трагедия Голгофы вся была только ошибка: правда была на стороне тех, которые тогда смеялись
над ним и желали его смерти, и теперь на стороне тех, которые совершенно равнодушны к тому соответствию с человеческой природой, которое представляет эта выдуманная будто бы история. Кого почитать, кому верить, если вдохновение высших существ только хитро придуманные басни?
В наше время большая часть людей
думает, что благо
жизни в служении телу. Это видно из того, что самое распространенное в наше время учение это — учение социалистов. По этому учению,
жизнь с малыми потребностями есть
жизнь скотская, и увеличение потребностей это первый признак образованного человека, признак сознания им
своего человеческого достоинства. Люди нашего времени так верят этому ложному учению, что только глумятся
над теми мудрецами, которые в уменьшении потребностей видели благо человека.
У Марьи Васильевны застрелился сын, а она все еще ищет противоречий в
своих брошюрках.
Над вами стряслось несчастье, а вы тешите
свое самолюбие: стараетесь исковеркать
свою жизнь и
думаете, что это похоже на жертвы… Ни у кого нет сердца… Нет его ни у вас, ни у меня… Делается совсем не то, что нужно, и все идет прахом… Я сейчас уйду и не буду мешать вам и Желтухину… Что же вы плачете? Я этого вовсе не хотел.
— Ну, вот… — Она еще помолчала. — Разве я не вижу, что ты меня совсем не любишь, что мы с тобой не пара? Ты живешь
своею отдельною внутреннею
жизнью, и до меня тебе нет совсем никакого дела. Тебе скучно со мной говорить. Все,
над чем я
думаю, для тебя старо, банально, уже давно передумано… И ты любишь только мое тело, одно тело… Господи, как это оскорбительно!
Народ сделал около него кружок, ахает, рассуждает; никто не
думает о помощи. Набегают татары, продираются к умирающему, вопят, рыдают
над ним. Вслед за ними прискакивает сам царевич Даньяр. Он слезает с коня, бросается на тело
своего сына, бьет себя в грудь, рвет на себе волосы и наконец, почуяв
жизнь в сердце
своего сына, приказывает
своим слугам нести его домой. Прибегает и Антон, хочет осмотреть убитого — его не допускают.
И он пошел — пошел и сел, как
думал, у окна, так что ему видно всю
свою хату, видно, как огонь горит; видно, как жинка там и сям мотается. Чудесно? И Керасенко сел себе да попивает, а сам все на
свою хату посматривает; но откуда ни возьмись сама вдова Пиднебесная заметила эту его проделку, да и ну
над ним подтрунивать: эх, мол, такой-сякой ты глупый казак, — чего ты смотришь, — в
жизнь того не усмотришь.
Возвращаясь же домой все среди такой же бесчисленной и оживленной толпы, я
думал о том, как далека от нас ужасная война и как при всей
своей ярости она бессильна
над человеческой
жизнью и созданиями человека. Каким прочным, точно вылитым из стали, казалось мне все: и трамваи, и извозчики, и эти парочки на круглых скамейках, и весь обиход нашей
жизни… и еще смешнее стал мой тогдашний первоначальный постыдный страх. Нам ли бояться?